Брэд Питт: Когда-нибудь мы все расстанемся. С детьми, с теми, кого любим…
9 сентября распался самый красивый союз Голливуда — Анджелина Джоли и Брэд Питт подали на развод. Этот брак казался идеальным — 12 лет вместе, шестеро детей (трое родных и трое усыновленных). О том, чему его научила жизнь с Джоли, почему он боится смерти, и что чувствует человек, проснувшийся знаменитым, актер рассказал нам в интервью.
В отель «Рузвельт» он должен был прибыть 30 минут назад. Его телохранители рассчитали маршрут, изучили проход через подвал и дали инструкции гостиничным служащим. Меня для нашей встречи в номере отеля тоже проинструктировали. Отсюда, с 12-го этажа, открывается прекрасный вид на Лос-Анджелес… Из созерцания меня выводит глуховатый голос за спиной. Он принадлежит высокому, явно очень сильному человеку. Он затянут в кожаный костюм мотоциклиста, лица не видно – шлем и авиаторские очки.
«Знаете, что такое быть Брэдом Питтом?» – спрашивает человек с порога, расстегивая шлем. И отвечает сам: «Это ходить с парадного входа, только когда перед ним красная дорожка, а по бокам – фотографы и толпа. Это знать все черные ходы и лифты для персонала и вжиматься в угол, когда горничная вкатывает в лифт свою тележку. В конце концов, это снимать мотоциклетный шлем, уже промахав весь холл гостиницы и 15 этажей на лифте!» «Действительно глуповато», – соглашаюсь я. А Питт улыбается своей знаменитой детской, обезоруживающей улыбкой и продолжает: «Я не ищу сочувствия, я просто объясняю, почему я в шлеме. Нет, не думайте, что я так по улицам хожу. Я езжу. На мотоцикле. Знаете, это такое наслаждение освобождения – ты стоишь на светофоре рядом с чьей-то машиной, слышишь, что там по радио слушают. И под шлемом можешь быть собой».
Но трудно представить себе, что этот сдержанный человек с открытой улыбкой когда-то не бывает собой. Невозможно представить, что он может лгать, юлить. Может, именно эта – такая органичная, физиологическая – правдивость вкупе с талантом передавать самые сложные чувства и сделали его звездой? А вовсе не внешность, харизма и обаяние?
Об этом и многом другом актер рассказал нам в 2009 году.
Psychologies: Всегда на виду, под камерами, под крики папарацци… Так можно жить?
Брэд Питт: Ну… (Глубокая пауза.) Нет, так жить нельзя. Я уже лет 20, наверное, не могу окончательно расслабиться. Не могу выйти на свою лужайку – как может любой американец – в трусах. Не могу пойти с детьми в парк. Не могу сказать лишнего слова. Практически отвык быть наедине с собой. Постоянно должен следить за тем, чтобы внимание таблоидов не деформировало нечто принципиальное во мне. Но оно уже деформировало: я живу с чувством ненависти.
Я ненавижу тех, кто двадцатью машинами, посменно, экипированный самой высокотехнологичной аппаратурой, выслеживает меня из-за моего же забора, кто выкрикивает имена моих детей, чтобы они посмотрели в их камеры… Все это деформирует настолько, что моей мечтой теперь стало побыть обычным человеком в жаркий день в очереди у фургончика мороженого и долго обсуждать с детьми, кому какое покупать… Но, как ни странно, сейчас и самый радостный период моей жизни. Я никогда не думал, что жизнь будет настолько полной. Что мне так повезет и у меня будет такая семья!
То есть для вас шестеро детей – не дополнительное ограничение.
Б. П.: Разве дело в ограничениях жизни? В том, сколько ты спишь и можешь ли пойти еще на одну вечеринку? Дело в том, чтобы не ограничивать себя. Жизнь можно организовать по-новому, ну перешуровать решительно, что я и сделал. Но та внутренняя свобода, которая у меня возникла, когда в моей жизни появился безусловный смысл… Я никогда не был так свободен. Этот смысл жизни не может сообщить никакое кино, вообще никакое творчество. «Я с детства нравился людям, что называется был прелестным ребенком».
Семья должна стать для человека самым безопасным местом на свете, свободным от тревог
Перед встречей с Энджи (Анджелина Джоли, подруга Питта и мать его детей. – Прим. ред.) я ясно чувствовал: да, моя жизнь сложилась удачно – я сыграл в нескольких действительно хороших картинах, испытывал чувства… Но я так устал от себя! Все мое внимание было невольно сосредоточено на мне самом – никого другого в моей жизни не было. А в 40 лет надо уже отдавать себя, не брать. Делиться, а не копить. И конечно, да – дети в каком-то смысле следствие моего эгоизма. Теперь я точно знаю: уже сложившаяся жизнь не уходит сквозь пальцы, она нужна кому-то еще. Странное, но немыслимо приятное чувство свободы – свободы от себя, когда о себе ты можешь думать не в первую очередь.
Вы резко изменили жизнь – от свободного любимца публики к отцу многодетного семейства. Не страшно было?
Б. П.: Знаете, я боюсь только смерти. И остро это почувствовал, когда недавно умерла мать Энджи. Когда-нибудь мы все расстанемся. С детьми, с теми, кого любим. Действительно, смерти я боюсь до смерти. А вот жизни – нет, не боюсь. Вы даже не представляете, насколько органично входишь в эту новую жизненную фазу, в отцовство. Это происходит не рационально, на интуиции! Оказывается, в тебе скрыта масса возможностей.
Например, ты можешь радоваться срыгиванию своего ребенка, считать это самым, может быть, важным в жизни! Или слушаешь иногда как бы со стороны свой разговор с детьми, слышишь себя и думаешь: вот придурок! А иногда просто удивляешься собственной мудрости. И потом, дети создают новые возможности для твоей же жизни. Я научился как-то управляться с прессой – хоть как-то! – именно благодаря им.
Это когда вы продали фотографии своих новорожденных близнецов журналам и вырученные 14 миллионов использовали на благотворительность?
Б. П.: Да, и это. Именно дети натолкнули меня на мысль о том, что надо прекратить бегать от таблоидов, а направить их энергию на мирные цели. И вот теперь я извещаю их о том, что еду в Новый Орлеан, где мы начали проект по строительству дешевого и экологичного жилья для пострадавших от «Катрины», или в ЮАР, где сотни тысяч детей из-за СПИДа остались без родителей, или в Дарфур. И так я волоку их туда. И снимают уже не только меня, а все то, что должен видеть и знать мир – о сиротах, геноциде, бездомных.
Став отцом, вы что-то переняли от своих родителей?
Б. П.: Я стараюсь. У меня потрясающие родители. Всю жизнь прожили в одном месте, в одном доме. Говорят, большего им не нужно. У них друзья, с которыми они дружат всю жизнь, со школы. Они верные люди. А родительская верность сообщает ребенку уверенность, правда? Мое детство, и брата, и сестры было отмечено этой уверенностью в незыблемости нашей жизни, в том, что если что-то дурное и случится, то уж точно будет преодолено. Для отца наша стабильность всегда была приоритетом, причем не материальная ее сторона.
Там, где я вырос, алкоголизм, наркотики были признаками слабости. А тут, в Лос-Анджелесе, оказались чуть ли не нормой. Мне пришлось научиться никого не осуждать
Папа говорит, деньги не предмет первой необходимости, они, как огнетушитель в доме, нужны для безопасности. Предмет первой необходимости для него – доверие друг к другу. А мама всегда считала: главное, что она должна дать нам, – это саму себя, свое время. Она всегда сама укладывала нас и говорила с нами перед сном столько, сколько мы хотели. Я стараюсь смотреть на семью с их, папиной и маминой, позиций: семья должна стать для человека самым безопасным местом на свете, свободным от тревог.
Вы выросли в самом сердце Америки – с ее консерватизмом, ку-клукс-клановским прошлым… Это наложило на вас отпечаток?
Б. П.: Да, когда я попал в большой город, в Лос-Анджелес, мне даже было смешно: в Америке есть афроамериканцы, как, скажем, Дэнзел Вашингтон, есть ирландоамериканцы, как Шон Пенн, есть еврееамериканцы, как Майкл Дуглас. А я так, ничего интересного – американоамериканец. Там действительно сильна вера, у нас была довольно строгая баптистская семья. По воскресеньям – в церковь. Перед ужином – молитва… Вера – первое, в чем я начал сомневаться. Потому что начал сомневаться в божественной справедливости.
Еще в детском саду я задумался: а что, на небе со мной все будет так же, как с протестантами, как с католиками? Меня вообще всегда интересовала возможность несправедливости. Ко мне-то все были очень расположены, я с детства нравился людям, был, что называется, прелестным ребенком. Другие нравились меньше, и я замечал это. И по вечерам изводил маму вопросами, главный из которых был, конечно, «почему?». А она мне говорила: то, что ты нравишься людям, – дополнительные возможности и дополнительная ответственность. И только. Но во мне поселилось чувство вины, что смешно, из-за несправедливого мироустройства.
А потом религия и вовсе перестала устраивать меня – из-за догмы, предписывающей, что можно, а что нельзя. А это опасно – любое предписание. Жизнь состоит из различий, все имеет право на жизнь. Мне ближе ментальность древних греков: они знали, что такое повороты колеса фортуны, взлеты и падения. У них глубже понимание самой природы человека, его натуры. Для них естество первично.
Разве вы сами не стараетесь быть хорошим, добрым?
Б. П.: Стараться – это одно, а считать, что не имеешь права быть собой, – другое. Я – это я. И я разный. Стараюсь, конечно, быть добрее, терпимее, но по сути, а не казаться лучше, чем я есть.
Конфликт с принципами, по которым жили в Миссури, и заставил вас бросить университет, уехать из дома?
Б. П.: Не в первую очередь. Когда до выпускных оставалось две недели, все мои университетские друзья уже серьезно говорили о будущих карьерах, о работе. А я ну просто не видел этой своей будущей жизни. Не видел себя в офисе, в газете. И я решил, что надо попробовать что-то новое. Уехать в большой город, увидеть другую жизнь. Мне всегда нравилось кино. Из кино я узнал о мире, кино было окном в большой мир. Но у нас в Миссури кино не делали. И я решил: если кино не идет ко мне, я поеду к нему. И поехал.
И какой оказалась встреча с другой жизнью?
Б. П.: В каком-то смысле это был шок. Там, где я вырос, алкоголизм, наркотики, вообще так называемое дурное поведение были признаками слабости. И все чудовищно боялись показаться слабыми. А тут, в Лос-Анджелесе, ранее неприемлемое оказалось чуть ли не нормой. Мне пришлось научиться никого не осуждать.
Пришлось танцевать в костюме цыпленка перед фастфудом – так я на практике узнал, что такое реклама, которой учился четыре года в университете
Кроме того, деньги стали проблемой. Пришлось танцевать в костюме цыпленка перед фастфудом для привлечения публики – так я на практике узнал, что такое реклама, которой учился четыре года в университете. А потом довольно долго развозил стриптизерш по холостяцким вечеринкам. Привозил, ставил музыку, потом дожидался конца танца, хватал их в охапку вместе с одеждой, забирал у клиентов деньги и… вез на следующую вечеринку. Девчонки из маленьких городков, иногда просто с ферм, в большом безжалостном городе… Так было их жалко! Может, потому, что я и сам был такой же – бедный провинциал в Городе Успеха. Первые полгода спал на полу, в квартире у знакомых. Ходил на актерские курсы и на прослушивания в актерские агентства, но не сам по себе, а как партнер своих товарок по курсам.
Что оказалось самым трудным?
Б. П.: Помню, одно агентство отправило меня на кинопробы. Через какое-то время я позвонил узнать результат. Вместо агента к телефону подошла его ассистентка и ответила на мой вопрос вопросом: «А вы не думали об актерских курсах?»… Я почувствовал себя полным ничтожеством. Но настоящее чувство безнадежности посетило меня позже – когда я стал тем, что называется голливудской звездой. Я не был готов к этому… штурму вниманием. И чувствовал себя… Знаете, у нас в американской глубинке есть такая дурная сексистская традиция у строителей – свистеть и выкрикивать сальности проходящим мимо одиноким девушкам. Так вот, я чувствовал себя девушкой, в одиночку идущей не то что мимо, а по самой стройплощадке. Тогда и решил: как только заработал имидж, надо его срочно разрушать. Например, был этакой сладкой штучкой в «Тельме и Луизе» – срочно играй буйнопомешанного в «12 обезьянах». И так далее.
Вы когда-то сказали, что не переносите вопросы типа «Что, вы думаете, должен предпринять Китай в отношении Тибета?» и не понимаете, зачем их задают просто актеру. Теперь, когда благотворительность и политический активизм стали такой существенной частью вашей жизни, даже поверить трудно в то, что вы когда-то так говорили.
Б. П.: Да, моя позиция теперь совсем другая. И я верю, что мы способны менять обстоятельства. Но по-прежнему не верю в пользу высказывания мнений в новостях: это все пустое, не меняет мир. Мир меняет действие. Я действую. И верю в действие. Поэтому начал приводить жизнь в соответствие со своими принципами. Например, бросил курить. Четверть века курил, а теперь бросил, потому что хочу дольше быть со своими детьми. И еще мы с Энджи решили официально не жениться, пока в стране у всех не будет равных прав на женитьбу, – так мы поддерживаем движение геев за их право на брак.
Жизнь с Энджи меня многому научила. Она очень прямой человек, ни в грош не ставит тактичность, если на самом деле требуется правда. С ней я начал понимать: жизнь одна – и в том смысле, что она единственная, и в том, что едина, ее невозможно делить на части – вот я в семье, вот в офисе, а вот на вечеринке. Для меня теперь очевидно: все в жизни связано нерасторжимо. Я известен и поэтому могу помогать. Я помогаю, и это расширяет мой мир, мои горизонты. Это все здоровый эгоизм, который понимаешь только после сорока, – использовать мир в собственных целях, главная из которых – быть полезным миру.